Ознакомьтесь с нашей политикой обработки персональных данных
  • ↓
  • ↑
  • ⇑
 
20:12 




11:48 



...в него шатенка голенастая уселась, дверью хлопнула,
и всё, и всё. И только брызги из-под колеса


14:32 

Нактие, нактие....

Аш тайк скубо, нош ир лаэко нэра,
Бедош руке.
Присекью спешью, грей бусьу шаляэ
Ашь йо керия.

Бедос, бедос лйека прайди,
лйека мано ширди,
акис сальжос юкеси болсу....


*песня "Aš Bėgu", второй куплет которой был спет Гинтаутасом в столовой


18:49 

Росица должна искупить вину супруга, и по решению старцев отправляется в "послушничество в миру" - жить в Шауляе, "Солнечном городе", жизнью женщины-вамп. Но только внешне, а внутренне хранить строгость, из-за осознанно развязного поведения она обречена попадать в двусмысленные ситуации. Под нарочито напускной ветреной маской она обязана быть женщиной, преданной на расстоянии своему единственному мужчине. Любое волокитство мужчин или невольная измена мужу автоматически лишают их той единственной связи, что им осталась - памяти друг о друге.

Эдвардас в наказание за убийство, совершённое им ещё до встречи с Росицей, остаётся в монастыре, зная, что должен ждать Росицу всю жизнь, и не дождаться. С помощью своего нового мастерства Росица Касич делает Эдвардасу половинную татуировку на спине. Вторая половина татуировки появляется на спине человека, с которым Эдвардас соглашается разделить напополам срок отпущенной ему жизни. Всё равно полная продолжительность жизни без Касич ему не мила, а человеку удаётся спасти жизнь, излечив от страшной болезни, и отсрочив его умирание.

Перед уходом в Мир и отъездом в Литву Росице разрешается забеременеть от Эдвардаса, но это не снимает с неё обязанность жить подчёркнуто развязной жизнью. Сын, растущий у неё, получает право на свидание с отцом в день своего совершеннолетия, и это должно стать опосредованной встречей двух любящих людей - жены с мужем через своего сына. Но, чтобы защитить своего сына от посягательств жрецов и военных, Росица вынуждена воспитывать и растить его как дочь, более того - иногда даже выдавать его за свою малолетнюю служанку, чтобы мальчик не был закодирован и забран в день своего совершеннолетия на войну Литвы с Сербией. Сын рождается точной копией Эдвардаса, и вынужден скрывать свою мужскую сущность под обликом светловолосой девушки-ветеринара, выбрав ремесло и пойдя в своих профессиональных интересах по стопам отца.

Растя в Литве, сын Росицы практически не знает сербского языка. Сперва он учит его у матери, тщательно скрывая в кругу ровесников, что его родной язык - сербский. В дальнейшем появляется пожилой человек, говорящий по-сербски, и требующий очень крупных сумм за то, чтобы сын Росицы продолжил уроки языка своих родителей, ибо Росица просто не успевает, разрываясь между двух непохожих жизней. Мальчик подрабатывает, смыслом жизни Росицы тоже становится оплатить всё дорожающие уроки хитрого едкого на язык старика. Наконец, свободно владея ветеринарным мастерством и обоими языками, сын её под видом девушки-ветеринара избегает призыва на войну и в одиночку отправляется на поиски монастыря, где добровольно живёт его отец.

Тем временем учитель мальчика приходит к Росице в день ухода сына, и пробует домогаться её. Не смея нарушить обещание "жить распутной жизнью", Росица впервые в жизни вынуждена по-настоящему принять приставания мужчины. В страшном шоке она всё же напоминает себе, что, хоть и забудет мужа - но её сын помнит всё, и уже находится на пути к отцу. Выйдя из душа и раздевшись перед стариком, Росица падает в обморок, видя на его спине ту самую половинную татуировку. Старик приводит её в чувство, извиняется за жестокий розыгрыш, и объясняет, что в благодарность за когда-то продлённую ему жизнь он негласно взял на себя право опекать Росицу Касич и её "дочь". И что это благодаря его невидимым связям и многолетнему тайному заступничеству Росице удавалось столько лет избегать настоящих поползновений на себя, со стороны маргиналов и волокит, с которыми она должна была встречаться каждый вечер на протяжение восемнадцати лет.

Он остаётся жить у Росицы как постоялец, и, так как жизнь его уже исчерпана ровно на тот срок, что давала татуировка - умирает через месяц у неё на руках. Ей он завещает ту сумму денег, что несколько лет брал за уроки сербского языка. Конечно, часть из них потрачена, но тратил он их на себя по-минимуму, только на пищу и реже - на самую простую одежду. Но Росицу остаётся терзать ужас неизвестности - не означает ли это истечение полусрока жизни незнакомца то, что и муж её в монастыре уже скончался, а сын так и не дошёл до него, ведь путь занимает много времени.
Пересекая в одиночку, пешком, без документов тот путь от Литвы до Сербии, что когда-то был проделан его родителями в обратном порядке, Кестутис наконец перестает ощущать себя в вечном коконе из учёбы и опасений. Он вдруг ощущает в себе юную силу всех своих девятнадцати с половиной лет, и, даже не избавляясь до конца от женского обличия, начинает флиртовать с попадающимися на его жизненном пути девушками. на его счету множество флирта и две серьезные победы, из-за которых он иногда подолгу задерживается в Венгрии и на сербской границе - совсем забыв, что должен всё-таки торопиться к отцу. Красивая история о "поиске отца" склоняет к нему девушек, хотя одна из таких связей заканчивается серьезным предательством с женской стороны.











"Братья Карамазовы"
"Крестовый поход Хроно"
"Кольцо вокруг Солнца"
"Планета Пенелопа"
"Татуировка"
""

11:27 

Глава I
Kасич


читать


Прослушать или скачать Puse turp , puse te бесплатно на Простоплеер


- Это мой друг Чеслав, - сказал Эдвардас, смеясь, - Хотя, если честно, его кличка - Меркуцио.
Рося покраснела при взгляде Чеслава на неё. "Да уж, "Меркуцио" - пронеслось у неё в голове - "Такой и обсмеёт, и взглядом разденет, и ещё раз обсмеёт".

02:11 

Гуашь пахнет. Гуашь. Пахнет. Я вскакиваю и обхватываю голову руками. Чёрт вас дери, проклятые. О чём с вами разговаривать, если вы и понятия не имеете, как пахнет гуашь?
- "Мне не важна внешность", - кукует в этот момент аська у Ритварса. - "Мне важно, какой человек внутри".
- Человек внутри? - Ритварс оборачивается ко мне, и с усмешкой кивает в экран, - Слушай, я обожаю эту фразу. Так и хочется погулить в интернете пару снимков с печенью и кишками, и выслать это написавшему про "человека внутри".
В былое время я улыбнулся этой шутке, но сейчас меня занимало другое. Я бросился к свободному ноутбуку. Я набивал этот запрос уже много раз. В разное время. "Химический состав гуаши".

22:10 

Мы созвонились после пар, и он зазвал меня в гости. Я ритуально прокрутил в голове фразу "Надо бы к семинару поготовиться", но в жизни такого не было, чтобы кто-то из нас двоих услышал приглашение и отказался.
Ритварс принимал меня, как всегда, в своей старой комнате с ободранными бумажными обоями, из-под которых виднелась кирпичная плоть стен.
Мы оба знали (да и кто из друзей не знал?), что студия это ненастоящая. Он не снимал её у домовладельца, не платил за аренду какой-нибудь хрестоматийной сухонькой бабуле с ладанкой и шиньоном. Игра в бедного парижского художника шла в разрез с действительностью: квартира была зарегистрирована на бабушку Ритварса, давно уже уехавшую к каким-то своим родным в Илуксте. Но любимому внуку была предоставлена возможность делать в одной из комнат все, что он сочтет нужным.
И он стал жить в ней, как в съемной студии где-нибудь в гребанном Париже, Амьене или на окраинах Утрехта. По крайней мере, нечто подобное хотелось ему ощущать. И одинок или не понят в своем стремлении он не был: мы все смутно хотели чего-то подобного.
Балованное поколение, в нашем распоряжении были цифровые матрицы и старорежимная фотопленка. А вскоре и многочисленные фотофильтры, позволявшие электронным изображениям придавать тот самый пленочный эффект. И делалось это всё того же чёрта ради: не отпускала потребность попробовать пальцами тяжелую воду времени. Даже не какого-то конкретного времени, а "вообще".
Ну, ведь сколько нам было? Максимум - лет двадцать четыре-двадцать шесть. Слои кинематографа, разные по фактуре, как песчание и суглинок, лежали под нашими ногами. Все манеры видения уже были испробованы людьми до нас. Потом для каждой из этих манер нашелся дигитальный код, которым по желанию любой снимок можно было сделать поцарапанным, "под войну", под тридцатые. Да боже мой. Рваные кадры, цветные рваные кеды, рваная металлическая проволока - каких только фактур не перевидали наши глаза. Всё чаще - просто с помощью фотошопа.
А ведь когда-то каждая из этих фактур была единственно возможной. Самой-самой настоящей.
А теперь что Ритварс, что я - одним плевком мы могли сделать фотографию "под сепию" из какого-нибудь дорожного снимка на мобильный. Растворители? Проявители? Фоторедактор.
Это так здорово. Так развязывало руки.
Но ведь хотелось ещё и играть.

17:06 

Контраст туманной аллеи, на которой я находился, и кроваво-горячей песни, только что выпущенной скапийцами в ту осень, меня поражал.
Эта песня билась в моём мозгу. Заставляла меня истерично дышать, хватая воздух ртом. И улыбаться в рижский туман.
Что было со мной в тот момент? Откровенно скажу - не смею судить. Но я готов был падать, стелиться мелким частым пустынным песком в благодарность самому факту, что у меня есть друзья на испаноязычном отделении. То был редкий момент, когда я завидовал кому-то.
Им - в знании языка.
Сам бы я никогда не взялся за него, за испанский. Для меня, с мои возведенным в степень фетиша португальским - это было актом идиотской гордости, от которой я, тем не менее, не мог отступиться. Слишком популярный испанский, слишком любимый экзальтированными девками с розовыми орифлеймовскими губами - я не хотел пачкаться об него. В то же время я понимал, как инаки в своем восприятии мои собственные друзья-испанисты. И, тем не менее. Я решил позволить себе быть подверженными стереотипам. И даже ради "Fuego y Miedo", выложенной в ютуб великодушными энтузиастами две тысячи восьмого года, принципиально не брался за перевод.
Хотя мог.
Мог бы.
Романские языки - так сексуально близки друг другу.

***

Я шёл.
В моих руках был длинный, как трость, темно-зеленый зонт. Я любил его. Он делал меня непохожим. Не на толпу - о какой такой толпе в переулке может идти речь? - но на себя самого. Я, взмокший, пирсингованный, в драных джинсах, мечтающий об укоренении художнических навыков - но толком не умеющий рисовать - и, кто бы мог подумать, с долгим, как трость, зонтом!
Вот бы посмеялся Весельчак У.
Была у меня такая манера - не такая уж странная, если подумать - внезапно останавливаться посреди города и мысленно проговаривать про себя. Такой-то такой-то. После определенных событий. Спустя столько-то лет. Находится там-то и там-то. Мог ли он это предвидеть? Нет. А вот это? Возможно? И мне становилось волнительнее и легче. Вспомнить какие-то мысли и страхи из любого предыдущего периода жизни - а потом обернуться, оглядеться вокруг себя, словно шахматный слон или пешка, оглядывающая безбрежный дощечный простор. Мог ли я предположить, что окажусь на пересечении именно этих координат, именно под этим углом к небесной тверди и солнцу? Нет? А значит - дальше будет ещё более по-другому. Значит - надо продолжать жить.

22:30 

Некоторых людей надо транслировать широко. Как шоу. Потому что они охуенны.
Даже не воображайте, что я про тех, кто устраивает клоунаду из всего подряд. Таких достаточно и в телеящике. Нет, повторюсь, я говорю про тех людей, которые охуенны. Транслировать их харизму, тембр голоса, манеру держаться. Они могут даже быть паяцами по призванию, или угрюмыми затворниками, но это совершенно не играющее роли условие. Самое главное - что у них зашкаливающая харизма и действительно уникальная манера себя держать.
Если бы их обаяние и ум были отдельной биологической субстанцией, типа эритроцитов - из него надо было бы делать сыворотку и вводить посредственностям на приеме у терапевта. Чтобы хоть частица этого зашкаливающего качества оказалась свойственная более широким слоям населения. Но, увы, моя теория имеет слабое место - в таком случае любая посредственность, да хоть из того же телеящика, - станет лишь бледной копией исходного харизматичного человека, а своего обаяния все равно не приобретет.

Как больно понимать, что яркость и ум каждого такого индивида канут в небытие вместе с ним самим.
А ещё они красивы. Все до единого. Острой вязкой красотой мимики и жеста. Пусть меня проклянут те, в чьих глазах я слишком большое значение придаю внешней красоте - ибо да, я и придаю ей повышенное значение. Потому что именно пронзительное обаяние и ум служат красоте катализатором. Заставляют её действовать, пробуждают от спячки. В очень многих лицах, накрашенных и ненакрашенных, бритых и небритых - живет слабосильная спящая красота. Но только та самая достояная трансляции харизма придают красоте плотность, вязкость и вкус. На вязкую-то красоту я с маниакальной жадностью и кидаюсь. По ней как раз видно - атомный реактор внутри.

20:00 

Во сне я распластался всем телом, и медленно полз по краю обрыва. Слева начинался резкий крутой подъём, а справа мне светила сплошная обваливающаяся пустота, наполненная только волокнистым горным туманом.
Из среза обрыва вырастали и чуть изгибались над пустотой очень длинные тяжи, явно созданные человеческими руками. Поначалу они казались просто зависшими над пустотой бетонно-стеклянными рёбрами, но потом я понял, или услышал по звучавшему в голове бестелесному радио, что это – огромное множество крепко притёртых и вывешенных над пространством человеческих квартир. Это были дома для людей. Спрессованные в чуть неровные, сталактитоподобно вытянутые над пропастью трости. Сотни тысяч бюджетных жилых домов.
Это была муниципальная жилищная политика – новые дома и квартиры для всех, кто в них нуждался. Я полз, вцепившись ногтями и пальцами в узкую полоску ровной земли, чувствовал левым боком подъем огромной горы, и косился в сторону улыбающейся мне пропасти с нависшими над ней плексигласовыми тяжами.
Становилось холодно. Туман в провале делался совсем ледяным и сырым.
Далеко внизу, под длинными квартирными сталактитами, торчали из облаков заострённые тёмно-серые скалы. Чёртова устрица. Когда-нибудь я перестану бояться боли, бессилия, холода, - видимо, перед самой смертью, аккурат за пару секунд. Ну не круто ли?

18:43 


16:27 

Точка одна, пронзительная. Настолько точка, что у неё и диаметра-то не может быть. Она втянута решительно сама в себя, лишний раз точечна, вжата. Не точка даже - а след от укола.
Уже книзу от неё идут какие-то расходящиеся лучи, как в построениях на школьной геометрии. Сама точка так и остается во влажном акварельном небе, протыкать собой стратосферу.
И как только удалось это изобразить?
Ведь кисть обычно не справляется с такими вещами. Она то и дело норовит расклякнуться кончиком и выдать вместо точки чёртов кружок. Но тут - чудом - всё нормально. Пронзительный ультразвуковой "тык" и расходящие книзу лучи Олевисте, потом уже заворачивающиеся всем фронтом в конус купола. Голая чистая начертательная геометрия в действии; чего ещё нужно для счастья.
Конечно, это неправда. Точки там никакой нет. Есть открытый всем ветрам крестик наверху. Но это ведь уже не совсем то, что требуется от зарисовки. Глаз не хочет излишеств, во влажном воздухе нет настроения размениваться на туристическую мелочевку. Нужна точка, и весь сказ.
Поэтому темно-зелёный, почти чёрный контур башни так заострён на фоне пейзажа прочих крыш и куполков. И вид города довольно общий - чтобы не пришлось грешить против истины и прописывать Олевисте слишком близко, а значит - в подробностях. Поэтому место для наброска выбрано такое - и с высоты достаточно ощутимой, но и издалека.
Ещё пока бумага намокала от широкой беличьей кисти (прадедов принцип дать бумаге промокнуть перед акварелью - неизвестно, насколько правильный, но я его, от греха подальше, соблюдал), пока её сухие тоненькие и жадные до воды поры неожиданно получали этой самой воды ушат, и будто уже и не знали, что с ней делать - хоть выливай, - солнечный свет над кварталом медленно менялся от свинцового к голубому, от голубого к белому, и от белого – к жёлтому, наконец.
Облака разошлись. Я всё ещё думал, ждать ли предыдущего освещения; задирал голову, высматривал стрижей, пытался угадать направление ветра.
Воротник ковбойки загнулся и уколол шею неуместно вылезшей нейлоновой ниткой. Мой взгляд метался от верха башни к ближайшим квадратикам окон и назад. Всё бы хорошо, но интуиция буксовала - какой брать тон, какой краской спасаться, гляди, вот и бумага подсохла уже, а я всё медлил, медлил, медлил.
Меня зовут Ргауш Брзежиньш. Мне 28 лет. Если бы у меня, как у дерева, были годичные кольца, то по ним заодно можно было бы прочесть всю мою нехитрую биографию: вот я впервые разбиваю колени, взявшись осваивать ледяной каток, вот мама ведет меня в начальный класс муниципальной школы, вот самодельная взрывчатка, выговор от директора, первая чинная экскурсия в музей изобразительных искусств. Ветрянка, первый алкоголь, свистки из синей глины на каком-то карьере, "Нет вестей от бога", "Апрельские капитаны" с гнусавой озвучкой из-под полы. В какой-то из моментов ты не то чтобы подчиняешься течению жизни - ты понимаешь, что по инерции подчинялся ему всегда. Я стал филологом из-за Лобао - из-за выражения его лица, когда он на пятьдесят девятой минуте вступает в короткий отчаянный спор в подворотне у полного боеприпасов грузовика. Из-за этого я подал документы в Рижский государственный университет и выучил португальский. Потом, пересматривая "Апрельских капитанов" уже в оригинале - сперва половину не понимая, но отчаянно держа марку, а потом уже и не включая втихаря субтитры каждые десять минут - я понял что-то такое, чего не говорили ни в курилках, ни на коллоквиумах, ни в подворотнях. Нигде из тех мест, где иногда вспышкообразно понимаешь жизнь. Любовь и счастье - это не те пункты, что предусмотрены правилами в жизни каждого человека. Любовь и счастье - это исключение. Правилом является только обрывочно, коротенько присутствующее счастье, и почти полное отсутствие любви.
Я заливал это открытие "Вана Таллинном", которым время от времени закупался на латышско-эстонской границе; примерно к этому времени относятся и мои первые осмысленные попытки рисовать. Но было поздно. Я уже успел выучить португальский, и уже дошёл до середины магистратуры. Поздно было бросать начатое - ничего больше я не умел. Я стал филологом из-за киношки, я прожил жизнь начерно, не подумав о последствиях такого разгильдяйства. Мне было уже 24. Португальский усмехался с корешков словарей, я мог читать Энрикеша в оригинале, но я не мог сделать элементарное построение на плоскости, и достоверно изобразить здание или человеческую фигуру. Ночью я обхватывал голову руками и тупо пялился в потолок. Биографии художников стали моим кошмаром: я видел, что все они брали карандаш в руки в пять лет, и с тех пор его не выпускали. Эти карандаши словно втыкались в мою совесть, проворачивались там, как осиновые колья, и после бега кучи мысленных картин снова воскрешали в памяти дурацкий день, когда я подал документы на филологический факультет.

ться\тся

главная